Неточные совпадения
Под песню ту удалую
Раздумалась, расплакалась
Молодушка одна:
«Мой век — что день без солнышка,
Мой век — что ночь без месяца,
А я, млада-младешенька,
Что борзый конь на привязи,
Что ласточка без крыл!
Мой
старый муж, ревнивый муж,
Напился пьян, храпом храпит,
Меня, младу-младешеньку,
И сонный сторожит!»
Так плакалась молодушка
Да с возу вдруг и спрыгнула!
«Куда?» — кричит ревнивый муж,
Привстал — и
бабу за косу,
Как редьку за вихор!
«Эй парень, парень глупенький,
Оборванный, паршивенький,
Эй, полюби меня!
Меня, простоволосую,
Хмельную
бабу,
старую,
Зааа-паааа-чканную...
Пришла старуха
старая,
Рябая, одноглазая,
И объявила, кланяясь,
Что счастлива она:
Что у нее по осени
Родилось реп до тысячи
На небольшой гряде.
— Такая репа крупная,
Такая репа вкусная,
А вся гряда — сажени три,
А впоперечь — аршин! —
Над
бабой посмеялися,
А водки капли не дали:
«Ты дома выпей,
старая,
Той репой закуси...
«Все живут, все наслаждаются жизнью, — продолжала думать Дарья Александровна, миновав
баб, выехав в гору и опять на рыси приятно покачиваясь на мягких рессорах
старой коляски, — а я, как из тюрьмы выпущенная из мира, убивающего меня заботами, только теперь опомнилась на мгновение.
Благовидная молодайка с полными, оттягивавшими ей плечи ведрами прошла в сени. Появились откуда-то еще
бабы молодые, красивые, средние и
старые некрасивые, с детьми и без детей.
— Есть у меня знакомый телеграфист, учит меня в шахматы играть. Знаменито играет. Не
старый еще, лет сорок, что ли, а лыс, как вот печка. Он мне сказал о
бабах: «Из вежливости говорится —
баба, а ежели честно сказать — раба. По закону естества полагается ей родить, а она предпочитает блудить».
— А — не буде ниякого дела с войны этой… Не буде. Вот у нас, в
Старом Ясене, хлеб сжали да весь и сожгли, так же и в Халомерах, и в Удрое, — весь! Чтоб немцу не досталось. Мужик плачет,
баба — плачет. Что плакать? Слезой огонь не погасишь.
— Начальство очень обозлилось за пятый год. Травят мужиков. Брата двоюродного моего в каторгу на четыре года погнали, а шабра — умнейший, спокойный был мужик, — так его и вовсе повесили. С
баб и то взыскивают, за старое-то, да! Разыгралось начальство прямо… до бесстыдства! А помещики-то новые, отрубники, хуторяне действуют вровень с полицией. Беднота говорит про них: «Бывало — сами водили нас усадьбы жечь, господ сводить с земли, а теперь вот…»
То и дело просит у бабушки чего-нибудь: холста, коленкору, сахару, чаю, мыла. Девкам дает
старые платья, велит держать себя чисто. К слепому старику носит чего-нибудь лакомого поесть или даст немного денег. Знает всех
баб, даже рабятишек по именам, последним покупает башмаки, шьет рубашонки и крестит почти всех новорожденных.
— Нашел на ком спрашивать! На нее нечего пенять, она смешна, и ей не поверили. А тот
старый сплетник узнал, что Вера уходила, в рожденье Марфеньки, с Тушиным в аллею, долго говорила там, а накануне пропадала до ночи и после слегла, — и переделал рассказ Полины Карповны по-своему. «Не с Райским, говорит, она гуляла ночью и накануне, а с Тушиным!..» От него и пошло по городу! Да еще там пьяная
баба про меня наплела… Тычков все разведал…
Всех печальнее был Тит Никоныч. Прежде он последовал бы за Татьяной Марковной на край света, но после «сплетни», по крайней мере вскоре, было бы не совсем ловко ехать с нею. Это могло подтвердить
старую историю, хотя ей частию не поверили, а частию забыли о ней, потому что живых свидетелей, кроме полупомешанной
бабы, никого не было.
Вон
баба катит бочонок по двору, кучер рубит дрова, другой, какой-то, садится в телегу, собирается ехать со двора: всё незнакомые ему люди. А вон Яков сонно смотрит с крыльца по сторонам. Это знакомый: как
постарел!
Однако сделалось по-моему: на том же дворе, но в другом флигеле, жил очень бедный столяр, человек уже пожилой и пивший; но у жены его, очень еще не
старой и очень здоровой
бабы, только что помер грудной ребеночек и, главное, единственный, родившийся после восьми лет бесплодного брака, тоже девочка и, по странному счастью, тоже Ариночка.
Женщины, особенно
старые, повязаны платками, и в этом наряде — точь-в-точь наши деревенские
бабы.
— Да все то же, все по-старому. Школку зимой открыла, с ребятишками возится да
баб лечит. Ну, по нашему делу тоже постоянно приходится отрываться: то да се… Уж как это вы хорошо надумали, Василий Назарыч, что приехали сюда. Уж так хорошо, так хорошо.
— Я по
бабам узнал. Старая-то — его мать, а молодая — жена.
Дом он свой поручил казачку Перфишке и бабе-стряпухе, глухой и
старой женщине, которую он призрел у себя из сострадания.
В сени (где некогда поцеловала меня бедная Дуня) вышла толстая
баба и на вопросы мои отвечала, что
старый смотритель с год как помер, что в доме его поселился пивовар, а что она жена пивоварова.
Улита стояла ни жива ни мертва. Она чуяла, что ее ждет что-то зловещее. За две недели, прошедшие со времени смерти
старого барина, она из дебелой и цветущей барской барыни превратилась в обрюзглую
бабу. Лицо осунулось, щеки впали, глаза потухли, руки и ноги тряслись. По-видимому, она не поняла приказания насчет самовара и не двигалась…
Жар помаленьку спадает; косцы в виду барского посула удваивают усилия, а около шести часов и
бабы начинают сгребать сено в копнушки. Еще немного, и весь луг усеется с одной стороны валами, с другой небольшими копнами. Пустотелов уселся на
старом месте и на этот раз позволяет себе настоящим образом вздремнуть; но около семи часов его будит голос...
— Что ж, разве я лгунья какая? разве я у кого-нибудь корову украла? разве я сглазила кого, что ко мне не имеют веры? — кричала
баба в козацкой свитке, с фиолетовым носом, размахивая руками. — Вот чтобы мне воды не захотелось пить, если
старая Переперчиха не видела собственными глазами, как повесился кузнец!
— Это я, моя родная дочь! Это я, мое серденько! — услышала Катерина, очнувшись, и увидела перед собою
старую прислужницу.
Баба, наклонившись, казалось, что-то шептала и, протянув над нею иссохшую руку свою, опрыскивала ее холодною водою.
— Нет, это не по-моему: я держу свое слово; что раз сделал, тому и навеки быть. А вот у хрыча Черевика нет совести, видно, и на полшеляга: сказал, да и назад… Ну, его и винить нечего, он пень, да и полно. Все это штуки
старой ведьмы, которую мы сегодня с хлопцами на мосту ругнули на все бока! Эх, если бы я был царем или паном великим, я бы первый перевешал всех тех дурней, которые позволяют себя седлать
бабам…
— Друг, тебя научили этому, во-первых, ваши
старые бабы-начетчицы, — заговорил поп Макар, — а во-вторых, други, мне некогда.
А когда пастух,
старый бродяга, пригнал стадо больше чем в полтораста голов и воздух наполнился летними звуками — мычанье, хлопанье бича, крик
баб и детей, загоняющих телят, глухие удары босых ног и копыт по пыльной унавоженной дороге — и когда запахло молоком, то иллюзия получилась полная.
— Тьфу, прости боже! совсем поглупел парубок! Что мне твоя дуда? Все они одинаковые — и дудки, и
бабы, с твоей Марьей на придачу. Вот лучше спел бы ты нам песню, коли умеешь, — хорошую
старую песню.
— Вот и пришел… Нет ли у тебя какого средствия кровь унять да против опуха: щеку дует. К фершалу стыдно ехать, а вы,
бабы, все знаете… Может, и зубы на
старое место можно будет вставить?
Баушка Лукерья угнетенно молчала. В лице Родиона Потапыча перед ней встал позабытый
старый мир, где все было так строго, ясно и просто и где
баба чувствовала себя только
бабой. Сказалась
старая «расейка», несшая на своих бабьих плечах всяческую тяготу. Разве можно применить нонешнюю
бабу, особенно промысловую? Их точно ветром дует в разные стороны. Настоящая беспастушная скотина… Не стало, главное, строгости никакой, а мужик измалодушествовался. Правильно говорит Родион-то Потапыч.
— Значит, Феня ему по самому скусу пришлась… хе-хе!.. Харч, а не девка: ломтями режь да ешь. Ну а что было, баушка, как я к теще любезной приехал да объявил им про Феню, что, мол, так и так!.. Как взвыли
бабы, как запричитали, как заголосили истошными голосами — ложись помирай. И тебе, баушка, досталось на орехи. «Захвалилась, — говорят, —
старая грымза, а Феню не уберегла…» Родня-то, баушка, по нынешним временам везде так разговаривает. Так отзолотили тебя, что лучше и не бывает, вровень с грязью сделали.
— Что старое-то вспоминать, как
баба о прошлогоднем молоке.
Теперь запричитала Лукерья и бросилась в свою заднюю избу, где на полу спали двое маленьких ребятишек. Накинув на плечи пониток, она вернулась, чтобы расспросить старика, что и как случилось, но Коваль уже спал на лавке и, как
бабы ни тормошили его, только мычал.
Старая Ганна не знала, о ком теперь сокрушаться: о просватанной Федорке или о посаженном в машинную Терешке.
Ведь
старому Титу только бы уйти в курень, а там он всех заморит на работе: мужики будут рубить дрова, а
бабы окапывать землей и дернать кученки.
Работали из мужиков сам Дорох с Терешкой да
бабы —
старая Ганна, вдовая дочь Матрена да сердитая тулянка сноха Лукерья.
Прослезился и Петр Елисеич, когда с ним стали прощаться мужики и
бабы. Никого он не обидел напрасно, — после
старого Палача при нем рабочие «свет увидели». То, что Петр Елисеич не ставил себе в заслугу, выплыло теперь наружу в такой трогательной форме.
Старый Тит Горбатый даже повалился приказчику в ноги.
— Ведмедица эта самая Лукерка! — смеялся
старый Коваль, разглаживая свои сивые казацкие «вусы». — А ты, Терешка, не трожь ее, нэхай
баба продурится; на то вона
баба и есть.
Старый Тит был неумолим и в покос не жалел своих
баб.
— Теперь снохи одними ситцами разорят, — жаловалась
старая Палагея. — И на сарафан ситца подай, и на подзоры к станушке подай, и на рубаху подай — одно разорение… А в хрестьянах во все свое одевайся: лен свой, шерсть своя. У
баб, у хрестьянок, новин со сто набирается: и тебе холст, и тебе пестрядина, и сукно домашнее, и чулки, и варежки, и овчины.
— Вот тебе моя московка:
баба добрая, жалеет меня: поздоров ее боже за это. Это мой
старый товарищ, Даша, — отнесся Нечай к жене.
В это время между торговками, до сих пор нежно целовавшимися, вдруг промелькнули какие-то
старые, неоплаченные ссоры и обиды. Две
бабы, наклонившись друг к другу, точно петухи, готовые вступить в бой, подпершись руками в бока, поливали друг дружку самыми посадскими русательствами.
Посредник обиделся (перед ним действительно как будто фига вдруг выросла) и уехал, а Конон Лукич остался дома и продолжал «колотиться» по-старому. Зайдет в лес —
бабу поймает, лукошко с грибами отнимет; заглянет в поле — скотину выгонит и штраф возьмет. С утра до вечера все в маете да в маете. Только в праздник к обедне сходит, и как ударят к «Достойно», непременно падет на колени, вынет платок и от избытка чувств сморкнется.
Одна из пристяжных пришла сама. Дворовый ямщик, как бы сжалившись над ней, положил ее постромки на вальки и, ударив ее по спине, чтоб она их вытянула, проговорил: «Ладно! Идет!» У дальней избы
баба, принесшая хомут, подняла с каким-то мужиком страшную брань за вожжи. Другую пристяжную привел, наконец, сам извозчик, седенький, сгорбленный старичишка, и принялся ее припутывать. Между тем
старый извозчик, в ожидании на водку, стоял уже без шапки и обратился сначала к купцу.
В этом флигеле, слишком для него просторном, квартировала с ним вместе какая-то
старая глухая
баба, которая ему и прислуживала.
— Ваш Кармазинов — это
старая, исписавшаяся, обозленная
баба! Chère, chère, давно ли вы так поработились ими, о боже!
— Н-на, ты-таки сбежал от нищей-то братии! — заговорил он, прищурив глаза. Пренебрёг? А Палага — меня не обманешь, нет! — не жилица, — забил её, бес… покойник! Он всё понимал, — как собака, примерно. Редкий он был! Он-то? Упокой, господи, душу эту! Главное ему, чтобы —
баба! Я, брат,
старый петух, завёл себе тоже курочку, а он — покажи! Показал. Раз, два и — готово!
— Н-да, видать, попало ей! — согласился Пушкарь. — Нельзя, жалко ему! Ревностный он,
старый бес, до
баб! Обидно рыжему козлу!
Кружок состоял из нескольких
баб и девок с одним
старым казаком.
Он был весьма расторопен и все успевал делать, бегал нам за водкой, конечно, тайно от всех, приносил к ужину тушеной картошки от
баб, сидевших на корчагах, около ворот казармы, умел продать
старый мундир или сапоги на толкучке, пришить пуговицу и починить штаны.
Бывалый человек этот старик Суслик — и тоже, кроме сказок, живого слова не добьешься. А зато как рассказывал! Старую-престарую сказку, ну хоть о Бабе-Яге расскажет, а выходит что-то новое. Чего-чего тут не приплетет он!
— Не будем вспоминать о том, что произошло, — сказал со вздохом растроганный Михаил Аверьяныч, крепко пожимая ему руку. — Кто
старое помянет, тому глаз вон. Любавкин! — вдруг крикнул он так громко, что все почтальоны и посетители вздрогнули. — Подай стул. А ты подожди! — крикнул он
бабе, которая сквозь решетку протягивала к нему заказное письмо. — Разве не видишь, что я занят? Не будем вспоминать
старое, — продолжал он нежно, обращаясь к Андрею Ефимычу. — Садитесь, покорнейше прошу, мой дорогой.
Старый рыбак, которому давно прискучила суматоха, попусту подымаемая
бабами двадцать раз на дню, сжал уже кулаки и посулил задать им таску, но тотчас же умилостивился, когда Ваня и Гриша, пригнувшись к окну, подтвердили, что Петр и Василий точно приближаются к берегу.